На пути к Советской революции: взгляд на социальную эволюцию человечества
Георгий Дерлугьян
Источник: альманах «Развитие и экономика», №19, март 2018, стр. 200
Георгий Матвеевич Дерлугьян – профессор социологии Нью-Йоркского университета в Абу-Даби
Оставим до поры Ленина и Сталина с их идеологией, планами, достижениями и преступлениями. Вместо этого будет продуктивнее и интереснее совершить экскурс по истории становления форм социальной власти, их подрыва, отмирания и возникновения каких-то новых форм. Процесс этот протекает в течение всего существования человеческого рода. Около 8-9 тысяч лет назад происходит скачок с появлением сельского хозяйства и затем первых цивилизаций. Эволюция ускоряется в последние 2-3 столетия, или в эпоху Модерна, до поистине революционных темпов. Этот процесс не завершается сегодня, не завершится он и в ближайшем будущем. Социальная эволюция, вероятно, будет продолжаться, покуда существует само человечество. Таким образом, прежде чем разбираться с революцией, поговорим о длительной эволюции человеческих обществ.
Одно не противоречит другому, в чем меня убедили 20 лет преподавания в различных американских университетах обзорных курсов – с утра по социологии революций, после ланча – по мир-системному анализу, от первых цивилизаций до наших дней. Подобный режим побуждает выработать ясные объяснительные схемы. Преподавание, как и красное вино, всё-таки полезно в умеренных дозах. Здесь я попытаюсь, по необходимости конспективно и импрессионистично, обрисовать место, которое занимает в длительной социальной эволюции человечества всем известная серия событий и трансформаций XX века, которые по справедливости следовало бы именовать Советской революцией, поскольку они происходили на территории Советского Союза и были связаны с конкретной организацией власти, которую и ее участники, и противники называли советской.
Начать придется очень издалека – с палеолита и древних цивилизаций. В дальней эволюционной перспективе становится возможным более ясно и ответственно оценивать достижения, трагедии и парадоксы исторической тенденции к восстановлению человеческого равноправия, из которой растут все революции эпохи Модерна.
Возникновение семьи, частной собственности и государства
Интересно, сколько читателей сегодня узнают название этой некогда очень известной работы Фридриха Энгельса? Читателей же с советским опытом отбывания курсов по научному коммунизму оно, скорее всего, заставит поморщиться. Лично у меня из памяти не идет отставной полковник Сумбатян, начинавший семестр в МГУ с предупреждения: «Вы думали, научный коммунизм это вам халам-балам? Я вам покажу, что это не фунт изюма!» Понятно, почему нашей любимейшей «подстольной» книгой были «Похождения бравого солдата Швейка». Это не просто ностальгическое воспоминание. Военщина, тотальная слежка и гипербюрократизация, о которых так весело и одновременно пророчески умудрялся писать Ярослав Гашек еще в самом начале XX века, составят важную часть нашего анализа.
И тем не менее, Энгельс оказался прав. Или в основном прав. Согласно новейшим теориям и данным палеоантропологии, выходит, что скорее всего именно труд (или изготовление орудий труда) сделал из обезьяны человека. (Прочтя на английском множество литературы о всевозможных питекантропах и неандертальцах, с полной ответственностью рекомендую как лучший на сегодня, на любом языке, популярный синтез Станислава Дробышевского «Достающее звено» из двух книг – «Обезьяны и все-все-все» и «Люди».) Сложнее (но и интереснее) обстоят дела с пресловутыми промискуитетом и матриархатом среди множества стратегий размножения приматов. Серьезной корректировке сегодня подвергается типичный для антиклерикального XIX века афоризм о якобы «бессилии дикаря перед природой», породившем веру в богов, чертей и чудеса. (О роли религии чуть ниже.) Наконец, уже само название работы Энгельса направляет внимание исследователя на три ключевых института, которые, казалось бы, только и изучать сегодня в нашем районе мира, когда с полуобвалом государства просто валом поперла роскошная в своей неприглядности эмпирика о сохраняющейся важности семьи (или Семьи, клана) в интригах и схватках за установление частной собственности на обломки бывшей казенной. Но поразительнее всего, что находит новое подтверждение тезис Энгельса о первобытном коммунизме.
Чем отличается человек от обезьяны? Очевидно, уже тем, что начиная с самых ранних питекантропов – или, как теперь принято говорить, прямоходящих «эректусов» – наш род раз за разом выходит (иногда даже отплывает на чем-то) за пределы своей изначальной экологической зоны и осваивает множество новых зон с климатом и ресурсами, разительно отличающимися от тропического леса и саванны, где так и остались себе пастись практически все прочие приматы. Столь необычная приспособляемость едва ли заложена в нас генетически. Те же плоты для пересечения рек и проливов, овладение огнем, изготовление арсенала орудий из камня, кости и дерева, рыболовные сети и крючки относятся к области знания, которое надо было изобрести и передать другим. Это точно из области социального. Так чем именно группа первобытных людей отличалась от стаи обезьян?
Во второй половине XX века – на самом деле, совсем недавно – развернулись систематические наблюдения за коллективным поведением различных сообществ приматов, прежде всего наиболее нам близких шимпанзе и горилл. Интеллектуальная история этого дела просто напрашивается на деконструкцию дискурсивных практик и представлений самих ученых и их общественной аудитории. Если вначале, в послевоенные 1950-е и особенно в «хипповые» 1960-е годы, человекообразные обезьяны рисовались воображению как «почти люди», добродушные могучие увальни вроде Кинг-Конга или счастливые дети природы, то с наступлением неолиберальных 1970-х на передний план выходят внутривидовая конкуренция, эгоизм, коварство, драки самцов и прочие неприглядности вплоть до убийств и каннибализма. Социальный дарвинизм возродился тогда с эпатажной откровенностью. Только в последние годы формируются более внимательные к поведенческому разнообразию и сбалансированные научные обобщения, избегающие антропоцентричного уподобления обезьян человеку (например, у Франса де Вааля в его книге «Политика у шимпанзе. Власть и секс у приматов»).
Сообщества лемуров и обезьян практически всегда имеют более или менее строгую иерархию по критериям пола, возраста и элементарных физических силы и размера, от изолированно живущих в джунглях счастливых супружеских пар гиббонов до жесткого диктата в ордах клыкастых и задастых павианов. Так что нет никаких оснований считать, будто социальная организация первобытных людей могла быть совершенно свободной от иерархии. Однако работающий в данном направлении антрополог Кристофер Бём (ранее известный прекрасным исследованием кровной мести у черногорцев и, кстати, друг и соавтор приматолога Франса де Вааля) выдвинул неожиданную гипотезу – первобытный человек отличался от всех приматов тем, что перевернул свою социальную иерархию с ног на голову. Если это и не было революцией в современном смысле слова, то, по крайней мере, означало революционный скачок в биосоциальной эволюции.
Иерархия среди архаических людей в принципе никуда не делась, но она оказалась буквально перевернутой в пользу рядового большинства, отныне коллективно довлеющего над альфа-индивидами, то есть почти ровно наоборот от социальной структуры у шимпанзе и горилл. С какого-то времени (когда именно – это отдельный вопрос) первобытные группы вырабатывают нормы поведения, поощряющие равенство доступа к ресурсам (прежде всего пище и продолжению рода) и предотвращающие их отнимание силой, по крайней мере, среди своих. Этнографические наблюдения в сохранившихся до недавних дней группах охотников и собирателей выявляют среди них целый набор коллективных санкций против нарушителей правил общежития («безбилетников», или фри-райдеров, – как выражаются экономические теоретики игр) начиная с критического подшучивания и высмеивания до бойкота, временного изгнания из группы и вплоть до коллективного убийства во сне особо опасных доминантных забияк.
О первобытном коммунизме, насколько мне известно, больше никто не говорит. Однако авторитетный австралийский философ науки Ким Стерельны недавно предложил термин «кооперативное заготовительство» (cooperative foraging) для обозначения социальной эволюционной адаптации, позволившей ранним людям отделиться от обезьян и расселиться по всем континентам. Это означает совместное добывание пропитания из самых разнообразных источников – всего, что съедобно: от всяких корней, орехов, грибов и злаков до морских и речных ракушек и ракообразных, всевозможных мелких птиц и зайчиков, а не одних только мамонтов и бизонов, которых забивать, свежевать и затем перетаскивать кусками по необходимости выходили самые дюжие индивиды (причем, судя по некоторым переломам на костях неандертальцев, как мужчины, так и некоторые женщины). И всей этой добычей непременно надо было делиться с сородичами, чтобы матери могли сохранять и выкармливать потомство и чтобы затем старики могли передавать знания детям. Среди останков архаических гоминидов возрастом около 1,8 миллиона лет, обнаруженных после 1991 года в грузинском местечке Дманиси (слава богу, несмотря на всё, что тогда творилось на Кавказе), обнаружен череп беззубого и явственно одряхлевшего питекантропа-старика, а возможно, старухи. Ведь кто-то ей/ему годами приносил и жевал пищу, в то время как для любого дикого животного, включая обезьян, потеря зубов от старости гарантированно означает голодную смерть.
Здесь также возникает новое (или забытое и переосмысленное старое) объяснение феномена религии. Признаки ритуальной деятельности (а также, задумайтесь, танца и ритмической музыки) обнаруживаются, как минимум, начиная с верхнего палеолита и уж, конечно, во всех без исключения человеческих сообществах, известных нам исторически и этнографически. Что-то древнее и важное стоит за такой культурной универсалией. Заслуженные американские антропологи Кент Фланнери и Джойс Маркус считают, что религиозные представления возникали из всё того же переворота в социальной иерархии первобытного человечества. Духам, тотемным животным и богам достались почетные места идеальных альфа-самцов и самок, вознесенных из состава группы в потусторонний мир. Усопшим предкам было отведено почетное второе место посредников и заступников. Таким образом, в самом первобытном коллективе понижается конфликтность по поводу верховных позиций, которые по определению не даны никому из ныне живущих. Не менее важен стабилизирующий эффект ритуального освящения семьи и брака, как и всех пунктов жизненного цикла людей.
Но как тогда быть с фараонами и всевозможными императорами с их гаремами жен и наложниц и претензиями на статус живого божества? Это уже совсем другая история обществ, ранее именовавшихся классовыми. В антропологии ныне принято более общее и политкорректное название «сложные общества», хотя суть в принципе та же самая.
Одомашнивание человека человеком
Социальная власть, извините за тавтологию, становится возможна там, где ее можно установить – где люди не смогут разбежаться или сопротивляться и где есть, что у них отбирать и концентрированно накапливать. Первобытные группы охотников и собирателей по необходимости всегда были малыми (менее 30–35 человек) и подвижными на больших территориях. Если претендентов в фараоны не удавалось унять или укокошить, то, в крайнем случае, можно было самим куда-то откочевать. Да и взять с первобытных людей было особенно нечего, поскольку бродячая группа всё свое носила с собой. Периодически где-то могли возникать ситуации монопольного владения какими-то особенно продуктивными угодьями, например, рекой, по которой на нерест идут массы лосося, но это редкость, и не слишком устойчивая. Частная собственность возникает с производящим хозяйством, прежде всего с началом регулярной культивации растений и содержания домашних животных. Сперва и достаточно долго, несколько тысяч лет, это собственность домохозяйств, которые вкладывают свой нелегкий труд в поля и курочек–овечек–поросят, чтобы заполнить свои закрома. Это четко видно археологически – появляются дома с амбарами и целые деревни. К этому же времени относятся и первые следы оборонительных укреплений и набеговых войн.
Сегодня становится до боли очевидным, что история аграрных и скотоводческих обществ есть история социального неравенства, сначала гендерного (с появлением дома появляется и подчиненный женский домашний труд), а затем и классового. Йельский политолог-аграрник Джеймс Скотт, написавший книги с такими замечательными названиями, как «Моральная экономика крестьянина», «Оружие слабых» и «Благими намерениями государства: Почему и как проваливались проекты улучшения условий человеческой жизни», только что опубликовал новый интеллектуальный бестселлер, в английском названии которого заложена труднопереводимая игра слов – «Против течения», что также можно прочесть как «Против зерновых: сокровенная история ранних государств». Да, благодаря зерновым стало возможным прокормить на порядок большее количество ртов, хотя, как правило, не очень сытно. Одно дело – после охоты поесть шашлыка из дичи с добавлением дикорастущих трав, а другое дело – горшок пресной каши на всё семейство, хорошо, если с солью, и скорее всего без всякого масла. Но хуже того – крестьянин не может быть мобилен, он связан землей и хозяйством. Деревенский образ жизни и мирные хозяйственные навыки делают земледельцев уязвимыми и нередко беззащитными. Много ли навоюешь с мотыгой против меча?
Как только среди археологических находок появляются мечи и любое другое клинковое оружие, то это уже точно общество принуждения, вероятно, с особой воинской кастой или дружиной при вожде, то есть элитой натренированных профессионалов насилия. Мечи всегда были трудны в изготовлении и очень дороги, притом в отличие от топора мечами рубят не дрова, а только людей. С появлением производящего сельского хозяйства и деревенского образа жизни создаются условия и для возникновения особой социальной категории людей, которые охотятся на других людей и постепенно начинают их «доместицировать», превращать в свой тягловый и дойный «скот».
С появлением у людей припасов, с ростом густоты населения и утратой большинством из них мобильности складывается потенциал для возникновения еще двух типов властвующей элиты – жрецов и купцов, то есть элиты господствующих идеологов и крупных экономических предпринимателей. Первобытное общество, несомненно, имело своих специалистов по посредничеству с потусторонним (шаманов, знахарей) и практиковало обмены на дальние расстояния ради получения каких-нибудь экзотических камней или ракушек. Но это не создавало концентрированного богатства и власти. Достаточно многие могли понемногу шаманить и что-то периодически выменивать, при этом большую часть своей жизни вынужденно оставаясь охотниками наряду со всеми. Вдобавок общественное мнение в малых группах настойчиво побуждало особо удачливых делиться приобретенным сверх средней меры, например, устраивая славные пиры для всех. Богатство купца неизбежно влечет «охранные издержки» – оплату каких-то воинов-охранников, плюс некое идеологическое освящение исключительного обладания сокровищами. Влияние жреца в целом пропорционально размеру и роскошному убранству его храма, способности раздавать милостыню в годы неурожая и не в последнюю очередь той же страже, стерегущей храмовую роскошь и припасы и карающей последователей чуждых и «ложных» вероучений (историческая логика ранних цивилизаций блестяще анализируется в первом томе историко-социологической четырехтомной эпопеи Майкла Манна «Источники социальной власти»).
Был прямой смысл сочетать роли воина, жреца и купца в единой властной организации, имя которой – государство. Это означало выход на новый эволюционный уровень, поскольку государство есть своего рода механизм, машина властных согласований, сбора информации, отдачи распоряжений и контроля за их исполнением. В свою очередь, создание такой машины предполагает наличие человеческих «винтиков» – чиновников разного калибра. Как раз это очень долго не получалось у древних цивилизаций. До наступления современной индустриальной эпохи общество состояло целиком из семейных домохозяйств – в случае элит порою очень крупных, с сотнями прислужников и охранников, домашних рабов, жен и наложниц. Громадному большинству малых и слабых домохозяйств приходилось платить дань и идти в крепостную зависимость. Сильные и вооруженные семейства (будь то племенные, патрицианские или феодальные) могли претендовать на особую родовую «честь» и самостоятельность, чем регулярно и занимались. Крайне трудно найти в такой среде достаточно грамотных чиновников, которые будут за регулярное вознаграждение повседневно проводить волю хозяина. Более того, при первой возможности направленные в провинции чиновники пытаются влиться в круги местных элит, обычно буквально породнившись с ними: всякие сатрапы имели тенденцию растворяться и порождать собственные семейные кланы. Оставалось оскоплять кандидатов на ключевые должности и управлять посредством евнухов, что широко практиковалось от Китая до Византии и Арабского халифата. Но всем же не отрежешь…
Вот почему ранние империи с роковой регулярностью впадали в упадок и рушились, порождая мельтешение династий, завоеваний и темных периодов «феодальной раздробленности» на страницах учебников истории. Историческая эволюция находила замысловатые обходные пути, откуда в основном и берется локальное разнообразие цивилизаций. Проще всего для образования государства оказались географические предпосылки Древнего Египта – фактически плодородной траншеи вдоль русла Нила, зажатой между пустынями. Оттуда никому не удавалось бежать (кроме разве что евреев во главе с Моисеем, да и то с божьей помощью). Оставалось смириться и строить супермегаусыпальницы фараонам. В Индии впечатляющую преемственность при весьма рыхлом единстве цивилизации столетиями поддерживала жреческая каста брахманов. Это пример цивилизации на фундаменте религиозной идеологии. Китаю, благодаря конфуцианскому мандаринату и уникальной системе экзаменаций на ранг, удалось до сего дня дожить с древними иероглифами и рыночной экономикой под руководством уже коммунистического неомандарината. Это по-своему уникальный вариант аграрной бюрократической цивилизации с мощной идеологией службы и служения, возведенной в едва ли не культ. Финикийскую морскую державу, достигшую своего пика в Карфагене, строили купцы – но что торговцы перед римскими легионами? Секрет потрясающей успешности легионов Рима как раз в том, что они стали гораздо больше, чем армией. Легионы, однако, были далеко не первой в истории настоящей армией, что, как мы сейчас увидим, немаловажно для понимания парадоксов власти.
Рационально организованная армия с дисциплинированными подразделениями, родами войск и тыловым обеспечением появилась еще, как минимум, в Ассирии. Судя по сохранившимся клинописным надписям и откровенно графическим изображениям на ассирийских барельефах, эта армия регулярно использовалась буквально для сдирания шкуры с завоеванных. Об этом же косвенно свидетельствует свирепая мстительность, с которой соседи и бывшие покоренные народы при первой возможности разом прикончили ассирийскую державу и, судя по некоторым следам, радостно станцевали на пепелище (так интерпретировал результаты раскопок британский археолог Макс Маллоуэн, которому помогала его жена – Агата Кристи).
Здесь прослеживается важная историческая закономерность. Успешные концентрации власти в истории человечества первым делом использовались с потрясающей воображение демонстративной жестокостью и, как правило, ради сооружения каких-то гигантских и в целом бесполезных объектов, призванных символизировать сам размах власти. Знаменитые египетские пирамиды строились лишь при первых династиях в эпоху Древнего Царства. Затем наступил двухвековой «темный период» восстаний-завоеваний, о котором нам известно крайне мало, потому что писать стало некому и незачем. Египетская цивилизация в силу своей уникальной географической устойчивости со временем восстановилась и неплохо просуществовала еще пару тысяч лет, но уже без прежней гигантомании. Очевидно, были извлечены какие-то уроки.
Объединивший древний Китай в 221 г. до нашей эры знаменитый император-основоположник Цинь Ши-хуанди отметился массовыми садистскими репрессиями против конфуцианских книжников, обвиненных в разложенчестве и мягкотелости, а также строительством Великой китайской стены, в которую регулярно замуровывали живьем бригадиров, не выдававших дневную норму. Армия терракотовых воинов, чьи миниатюрные копии сегодня массово вывозятся из Китая в качестве туристических сувениров, как раз из раскопок гробницы Цинь Ши-хуанди. Предположительно это портретные изображения в натуральный рост его «спецвойск» и «комиссаров госбезопасности». Но первая китайская династия Цинь на том и закончилась, просуществовав всего 11 лет. После грандиозного восстания (что-что, а бунтовать у китайцев тоже в традициях) уже на следующие 400 лет воцаряется гораздо более мирная династия Хань, которая восстановила конфуцианство и предусмотрительную умеренность в обращении с крестьянством. У империй явно прослеживается кривая роста самообучения.
Наконец, у нас в Ереване гостям принято с гордостью показывать циклопические каменные стены крепости Эребуни времен древнего царства Урарту, которое было современником и соперником Ассирийской державы. И точно так же урартские крепости внезапно сгорели в громадных пожарах – возможно, виноваты, как всегда, скифы, хотя под растущим подозрением и местные подвластные племена. Не менее показательно для социальной эволюции, во что Эребуни превратили в последующий период, уже при персах-ахеменидах. Увы, тут уже гостям показывать особо нечего, да и в учебники национальной истории писать не совсем ловко. Примерно через два столетия после поглотивших Урарту пожаров руины крепости были перепрофилированы под… цветущий сад! А что остается от сада, кроме едва различимых корневых лунок? Сад был ориентирован по частям света и обнесен прямоугольной стеной, внутри которой, судя по древним источникам, гуляли различные животные удивительной красы – вероятнее всего, павлины и лани, но вроде бы, даже ручные львы. Такие сады в Ахеменидской империи имели глубоко идеологическое значение. Они символизировали мир, мудрость, согласие и процветание под дланью царя царей и назывались на древнеперсидском языке «парадиз», откуда в современных западных языках слово «рай». Сказать, что именно содержалось в этих парадизах, на самом деле очень трудно еще и потому, что участники ритуальных празднеств принимали из особой чаши какой-то растительный наркотик ради усиления райского эффекта. В центре сада стояло квадратное здание с одним-единственным входом для всех – подчеркнуто равноправно – и единственным внутренним залом с колоннами, вдоль стен которой шли глинобитные скамьи, вероятно, некогда покрытые коврами. Американские археологи (и супруги) Адам Смит и Лори Хачадурьян предполагают, что в сад периодически приглашались вожди местных племен, дабы прочувствовали мировую гармонию и собственное везение оказаться под властью такой замечательной империи.
Рим, как видим, не на пустом месте строился. Структурные ограничения при этом оставались примерно теми же, что у всех древних империй. Из-за недостаточной институционализации внутренней политики, где стародавние общинные обычаи постоянно приходили в противоречие с волюнтаризмом новых амбициозных выскочек, в верхах регулярно возникал бардак. Тут уж как повезет на императора: бывали неутомимый Траян и мудрейший Марк Аврелий, а бывали Калигула и Коммод. Недоставало гражданской бюрократии. В период принципата в Риме насчитывается всего около 300 чиновников, а пресловутый Понтий Пилат правил Иудеей в качестве одного из «друзей» (amici) императора по его личной просьбе. Чем больше археологи узнают о состоянии античных полей и угодий, тем более изумляет, до чего уже в древности могли довести экологию. При этом сам Рим с его очень немалым населением (пусть и не миллион, как повелось считать с античных времен, но всё-таки наверняка не менее четверти миллиона ртов) надо было бесперебойно обеспечивать дешевым хлебом, свозившимся из провинций. Столицы всех империй практически нигде и никогда не могли обеспечивать свои потребности, зато всегда грозили бунтом черни прямо у стен дворца.
В случае Рима все эти недостатки и проблемы последовательно компенсировались армейской организацией легионов, на деле принявших на себя административные и даже культурные функции на громадном пространстве от Аравии до Британии. Легионы не только завоевывали и захватывали рабов на продажу, но также строили по единому плану города с римскими банями и амфитеатрами, собирали налоги и служили полицией, обеспечивали проходимость дорог и пригодность портов, расселяли по всей империи колонии ветеранов, которые на свои выходные пособия (по крайней мере, центурионы) повсеместно обеспечивали торговцев и мастеровых заказами на однотипные римские виллы с копиями модных скульптур и мозаик, чьи случайно дошедшие до нас единичные образцы стали теперь музейными шедеврами. Короче, легионы делали империю римской.
Русло исторических процессов извивается причудливо в зависимости от случайно возникающих оползней и обвалов, неся при этом потоком обломки прошлых достижений. Это относится и к СССР как наследнику царской империи, но также к Римской католической церкви, которая пронесла через западное Средневековье наследие рациональной организации легионов. Уже в поздней империи выходцы с неримской племенной периферии составляли значительную долю офицеров и солдат легионов. С появлением варварских королевств на обломках империи выживание римских патрицианских семейств, вероятно, оказалось связано с переходом в церковную иерархию – последние патриции, владевшие латынью и грамотой, обеспечили сохранение статуса и собственности превращением в епископов и аббатов. Вот такой феодальный синтез в лице недавних племенных дружинников и бывших римских аристократов. Аналогичные ситуации возникали еще не раз в других районах мира, например, в Арабском халифате, где вышедшие из пустыни исламские воины-бедуины и затем уже степняки-тюрки слились с традициями месопотамской и персидской цивилизаций, или в Японии, где туземные клановые дружины постоянно получали цивилизационную подпитку от Китая.
Парадоксы капитализма
Запад обогнал всех на пути в современность в силу невероятного стечения случайностей. (История вообще полна невероятными стечениями случайностей.) Громадную роль сыграла двойная или даже тройная географическая удача. Во-первых, кочевники не доходили до крайнего запада Евразии. Во-вторых, вдобавок к достаточно разнообразному и в целом умеренному климату, Западную Европу пересекает множество судоходных рек и омывают два внутренних моря – Средиземное и Балтийское. Было где развивать навыки атлантического парусного судоходства, торгуя во всё более промышленных масштабах зерном, лесом и железом и одновременно выходя всё дальше в океан за треской и сельдью. Из-за сведения лесов и распашки пустошей под всё те же благословенно-проклятые зерновые средневековым европейцам хронически недоставало животных протеинов, хотя они и постились как истовые христиане. Со временем неизбежно удалось пересечь Атлантику, по ту сторону которой оказалась целая пара благодатных и практически беззащитных континентов, названных Америкой. Когда же рост населения, торговли и городов перезапустили в Европе становление государств, ничего особенно изобретать не пришлось – надолго хватало римского наследия и средневековых купеческих институтов.
Но не всё так скоро. В первые 150–200 лет Нового времени, в течение, как выражаются историки, «длинного XVI века» (примерно с 1450 по 1650 гг.), Запад не выглядел ведущим регионом мира, а был, пожалуй, даже несколько отстающим. К тому времени большая часть Евразии также выкарабкивается из своих вариантов «темного Средневековья» и быстро идет к созданию нового поколения империй. Большую роль в этом играет огнестрельное оружие, наконец отбросившее кочевую угрозу, но также и множество постепенно накапливавшихся инноваций в аграрной и ремесленной техниках. Первыми оказались китайцы со своими преимуществами одной из старейших и крупнейшей из непрерывно сохранявшихся цивилизаций, в итоге очередной патриотической крестьянской войны восстановившие порядок в обширной империи уже к концу XIV века. К 1500 году подоспел целый выводок исламских империй: Великие Моголы на севере Индии, Сефевиды, сделавшие с тех пор весь Иран шиитским, и турки-османы, фактически восстановившие Восточную Римскую империю в новом виде суннитского халифата. В этом же ряду, хотя и на дальней северной периферии, возникает Московское царство со своими стрельцами (скопированными, очевидно, с турецких янычар) и монопольной заявкой на продолжение византийской версии христианства. Тем временем на другом конце мира возникает еще и великая империя Бирмы, о которой у нас едва ли кто вспоминал, кроме историка-бирманиста Игоря Можейко, он же писатель-фантаст Кир Булычев. (Недавно американский бирманист Виктор Либерман смог доказательно продемонстрировать, как он выражается, «странные параллели» между средневековой Бирмой и Киевской Русью, а также средневековыми Японией, Англией, Сиамом и Францией. Его двухтомник под стать подвигу – ввести в научный оборот еще один самостоятельный мир, или мир-систему!)
Все эти новые империи в сравнении с историческими предшественниками имеют гораздо более жесткий военный и налогово-бюрократический каркас, все они ревниво консервативны в вопросах веры и карают ереси. И современники готовы вознести благодарственные молитвы своим разным богам, потому что стало понятно, кому молиться, потому что закончились степные нашествия и кровавые междоусобицы, наступили мир и хозяйственное возрождение под твердой деспотической дланью.
Скажете – так это Восток! Но и на Западе около того же поворотного 1500 года династия Габсбургов выигрывает в лотерее феодальных войн, династических браков и наследств контроль одновременно над Австрией, Нидерландами, половиной Италии (где быстро сворачивается Ренессанс) и, главное, Испанией и следом Португалией со всеми их заморскими колониями. Океанский флот и лучшая на тот момент испанская пехота с аркебузами, американские драгоценные металлы, подконтрольные короне купеческие и банковские дома и, конечно, инквизиция. Остается только разделаться с неудобно торчащими прямо посередине французами и распространить влияние на периферийные Британские острова, северогерманские княжества и Скандинавию. А дальше, вероятно, двинуться на восток Европы.
Вот тут, в ответ на габсбургский проект общеевропейской католической империи, и разворачивается протестантская Реформация. Дело не столько в критических идеях – они не раз высказывались до Кальвина и Лютера, но те критики неизменно кончали монастырской тюрьмой и костром. Противоречия, взорвавшиеся в протестантской фундаменталистской программе возврата к началам, заложены в самой сердцевине исторического христианства. Изначально народное движение последователей нищего и, судя по всему, неграмотного мессии с крахом Западной Римской империи парадоксальным образом унаследовало ее организационную структуру, изощренное письменное богословие и сам римский престол. Вопрос не в том, почему Лютер осмелился написать свои тезисы, а в том, почему за него вступились с готовностью столько влиятельных современников, многие из них при деньгах и оружии. (Лучший на сегодня анализ религиозных войн XVI века и их непредвиденных последствий дает Ричард Лахманн в книге «Капиталисты поневоле: конфликт элит и экономические преобразования в Европе раннего Нового времени».)
Приходится признать то, что историки знали давно, а большинство социологов и экономистов считают основой своего мировоззрения: Макс Вебер добросовестно заблуждался в знаменитом тезисе о протестантской этике как источнике современного капитализма и его институциональных основ. Капитализм не раз возникал в истории, но всякий раз либо оказывался в жестком подчинении правителям аграрных империй, либо погибал в многочисленных смутах. Еврейские, армянские и, с противоположной стороны Евразии, китайские купцы – печальный тому пример.
Античный Рим был уже во многом капиталистическим предприятием начиная со своего главного занятия – войны, ее снабжения и распоряжения полученной в результате нее добычей. Военачальники и императоры инвестировали (нередко заемные) капиталы в очередные походы, а легионеры фактически служили наемным пролетариатом (об этом – Рэндалл Коллинз в шестой главе своей книги «Макроистория: очерки социологии большой длительности», которая называется «Рыночная динамика как движущая сила исторических изменений»). Но Рим достиг географических пределов своего расширения и не смог их превзойти. Наряду с римскими организационными и техническими достижениями (те же легионы, арочное строительство, первый бетон) не менее поражает, чего римляне так и не удосужились изобрести – не только океанский парусник, паровой двигатель и коксование угля, но и элементарную тачку на переднем колесе или дубовую бочку, которая, между прочим, собирается из обработанных досок под обруч по тому же принципу, что и корпус океанского корабля (наблюдение Перри Андерсона в его «Переходах от Античности к феодализму»). Рим достиг экстенсивных пределов роста и завоевал всё что мог, после чего оставалось искать передела собственности во внутренних интригах и гражданских войнах и обреченно оборонять границы от вооруженных орд нелегальных мигрантов.
В Европе защищенный и политически самостоятельный капитализм впервые укореняется во вполне католических городах-государствах Италии эпохи Ренессанса, о чем свидетельствует Джованни Арриги в книге «Долгий двадцатый век: деньги, власть и истоки нашего времени». Кто, по-вашему, оплачивал весь этот взлет креативности? Кого изображают статуи разнообразных кондотьеров, как не глав частных охранных предприятий на контракте у кооперативных объединений купцов и владельцев ремесленных мануфактур? И кто, как не эти оседлавшие товарно-денежные потоки читтадини-буржуа-бюргеры-граждане составляли знаменитые городские коммуны ради совместного выживания среди феодальной раздробленности и произвола?
Несколько столетий спустя центр раннего капитализма перемещается к голландским купцам, чьи города-государства стояли исключительно выгодно на краю Атлантики и, таким образом, у истоков первой океанской глобализации. Освоение океанских маршрутов открывает невиданные ранее рыночные возможности и создает устойчивый инвестиционный бум, из которого вскоре вырастут первая биржа и всевозможные вест- и ост-индские компании. Голландские купцы никогда не забывали о престиже высокого художественного творчества – от Босха до Рембрандта. Но в отличие от венецианцев и генуэзцев, голландцы также видели смысл много, активно и, как правило, коллективно, на паях, финансировать всевозможные военные и транспортные инновации – во времена парусников с пушками эти два применения практически неотделимы. Организатор голландских побед Вильгельм I Оранский впервые с римских времен возродил строевую подготовку, в новых условиях использовавшуюся для организованной перезарядки фитильных ружей и залпов по команде. (Еще одна великая классическая работа – Уильям Мак-Нил «В погоне за мощью. Технология, вооруженная сила и общество в XI–XX веках».) Европейский капитализм Нового времени состоялся, потому что смог первым делом интернализировать свои охранные издержки, то есть сам себя защитить.
Голландцы, как некогда и их итальянские предтечи, начинают тяготиться поборами и деспотизмом Католической церкви и императора. Одновременно очень хотелось бы отучить простолюдинов столько пить по многочисленных церковным праздникам и вообще отлынивать от работы. Протестантизм тут пришелся как нельзя кстати – и для общей дисциплины рабочей силы, и в противостоянии империи с ее инквизицией. (Старая классика здесь – это Норберт Элиас «О процессе цивилизации: Социогенетические и психогенетические исследования».) Благодаря же океанским кораблям, пушкам и капиталам, голландцам очень даже было чем отомстить за «пепел Клааса».
И всё-таки Макс Вебер был прав, указывая на важность религий в становлении капитализма, но с одной коренной поправкой – не столько духовных представлений, сколько материальной организации религий. Средневековая Католическая церковь унаследовала от античного Рима рациональную организационную матрицу, из которой со временем выросла покрывавшая весь запад феодальной Европы сеть формальных структур управления диоцезами, епископствами, университетами и, главное, богатыми монастырями. Задолго до протестантского пуританизма уже средневековые монастыри столкнулись с парадоксом организованного благочестия, неким «чудом» обернувшегося самовозраставшим богатством. В ходе своей многосторонней хозяйственной деятельности монастыри непредвиденно и неуклонно превращались, по сути, в первые капиталистические корпорации. Наряду с захватывающим детективным поиском семиотических смыслов попробуйте перечитать роман Умберто Эко «Имя розы» как описание экономической корпорации.
Эта тенденция наблюдается не только в христианстве. Буддийские монастыри средневековых Китая и Японии некогда разбогатели столь скандально и соблазнительно, что в конце концов их конфисковали в пользу императорской казны. Но при этом бывшие монахи и служки, спасаясь от преследований, переходили на службу государству вместе со своими ценными коммерческими знаниями либо растворялись в городах и поселках, где основывали собственный бизнес. Поищите, к примеру, в Интернете, с чего начиналась японская корпорация «Сумитомо», одна из старейших в мире. У восточноазиатского капитализма есть свои глубокие корни, что показывает Рэндалл Коллинз в седьмой главе «Азиатский путь к капитализму» своей упомянутой выше «Макроистории».
Нечто подобное происходило с церковью и в Европе в ходе Реформации и вызванной ею с католической стороны Контрреформации. Только в результате появилась не единая аграрно-рыночная империя, как в Китае и Японии, а сложился целый ряд соперничавших национальных государств. Церковные прерогативы и значительная часть грамотного персонала были так или иначе прибраны на службу короне. Церковные же владения оказались большей частью приватизированы по ходу распродаж в счет очередного временного погашения хронических долгов казны. В ходе западноевропейских религиозных войн XVI века, вдобавок к подвозу колониального серебра и товаров, в широкий оборот поступили как инвестиционные землевладения вместе со всяческими мельницами и пивоварнями, так и масса безработных клириков, годных стать и чиновниками, и торговыми клерками. Бывший религиозный персонал, ныне освободившийся от обета безбрачия, то есть символического оскопления, стал волен законно плодить следующие поколения клерков, писарей, законников, учителей и докторов. (А в перспективе – также публицистов и революционеров.) С Реформацией в Западной Европе произошло насыщение социальной среды потенциальными служителями и сотрудниками государственной власти, чего так недоставало древним империям.
Пожалуй, наиболее важный и просто удивительный итог бурного и кровавого «долгого XVI века», что закончился он вничью. Однозначной победы не добились ни католики, ни протестанты, ни испанская, ни французская и ни английская корона, ни помещики, ни горожане и ни крестьяне. Притом крестьяне – громадное большинство в аграрном обществе – в ходе взаимоистребления элит стали сами собой освобождаться и превращаться в коммерческих фермеров, рабочих-отходников, наемных солдат и матросов, а также в колонистов, уплывавших в обе Америки.
Важнейшим следствием этого оказался рост стоимости рабочей силы на северо-западе Европы, прежде всего в Нидерландах и Англии, что, в свою очередь, сделало коммерчески выгодным замещение ручного труда изобретением станков и паровых машин, о чем пишет Роберт Аллен в книге «Глобальная экономическая история: очень краткое введение». Начиналась индустриальная революция, означавшая, что капитализм отныне интернализировал и производственные издержки. Ранние капиталисты были всё-таки торговцами и банкирами, оперировавшими в мире, где всё материальное производство являлось еще аграрным и кустарно-ремесленным. В новую же эпоху стало выгодно переходить от оборота к производству.
Также удивительно, сколь быстро во второй половине XVII века в Европе вдруг разразился мир и наступило охлаждение к религии. Очевидно, все устали после полутора столетий жутких и в итоге ничейных войн. Войны и молебны, конечно, продолжались, но теперь без особого пыла и более ритуально. Секуляризация распространяется почти за столетие до эпохи Просвещения, так что Вольтер и вольтерьянцы тут не зачинщики, а проводники возникшего задолго до них тренда.
Оставалось политически оформить позиционный тупик в компромиссных институтах парламентаризма, международной дипломатии, монаршей толерантности, судебного права и освящения собственности (добытой в распрях недавнего проклятого прошлого). Вскоре стало возможным намного более свободно заняться развитием наук, тем более что поток технических усовершенствований в войнах, на рынках и в престижном соперничестве королевских дворов наглядно доказывал важность науки для экономики и государственных интересов.
Великие империи Востока также знали периоды бурного хозяйственного роста, религиозной толерантности, дальних путешествий, изобретательства и поощрения наук. В Багдаде некогда был легендарный халиф Харун ар-Рашид, правивший, кстати, почти одновременно с Карлом Великим. В Китае в славные времена династии Сун начиная где-то с 960 года и до монгольского нашествия, похоже, успели изобрести практически всё, чем потом европейцы покоряли мир: порох, компас, корабельный руль, легированную сталь, бумагу и бумажные деньги, книгопечатание. Буддийские монастыри уже тогда выпускали разнообразные бренды чая, хлопковой и шелковой ткани. Япония в XVII веке практически одновременно с Западом подошла к порогу современного индустриального роста. Но вместо скачка и мировой экспансии Япония, ровно наоборот, замкнулась в своих островных пределах на два столетия и предалась, надо сказать, довольно комфортной и даже эстетически изысканной мирной стагнации под властью сёгуната Токугава. Социальная эволюция упорно искала пути усложнения человеческих обществ и технологической интенсификации. Но что-то блокировало капитализм на Востоке, а что именно – предмет затяжных и сложнейших научных дискуссий, лучший обзор которых дает Джек Голдстоун в работе «Почему Европа? Возвышение Запада в мировой истории, 1500–1850».
В итоге мировое преобладание достается Западу – вопреки, а возможно, и благодаря множеству его внутренних противоречий. После вынужденного перерыва в конце XVI – начале XVII веков западные государства и частные капиталистические компании возобновляют колониальные захваты теперь уже не только в обеих Америках, а по всему миру – благо европейцы на своем неспокойном континенте к началу Нового времени поднаторели в передовых методах ведения войны, мореплавания и торговли. (Джаред Даймонд в исследовании «Ружья, микробы и сталь» на самом общем уровне прав в своем популярном геоэкологическом объяснении преимуществ Евразии, однако и сам признает, что теория подобного размаха не может объяснить исторический прорыв именно крайнего запада Евразии.) Запад делается экономическим и технологическим, а затем и политическим центром мира-системы Модерна. Прочие регионы волей-неволей включаются в мировое разделение труда преимущественно в качестве сырьевой периферии. (Что бы ни писали следующие моде рецензенты, сильнейшей работой на сей счет остается четырехтомник Иммануила Валлерстайна «Мир-система Модерна».)
Очередной эволюционный парадокс. Модернизация в глобальном плане означала одновременный и притом взаимообусловленный рост свободы и несвободы. В центральной зоне, или в ядре мира-системы Модерна, наблюдается концентрация квалифицированного дорогого труда (мирного и военного) и, соответственно, гражданских гарантий и политических свобод (наиболее убедительное исследование формирования современных демократий Запада дает Чарльз Тилли в книге «Принуждение, капитал и европейские государства, 990–1992 гг. н. э.»). В то же самое время на периферии распространяется низкотехнологичный дешевый труд, который нет смысла замещать дорогими машинами и который вовсе не предполагает политических свобод, а ровно напротив. В таких зонах с приходом Модерна возникает и закрепляется на многие поколения социально-экономическая отсталость, что наглядно показывает Эрик Райнерт в книге «Как богатые страны стали богатыми, и почему бедные страны остаются бедными». Там же консервируются грубо принудительные способы контроля над рабочей силой, всевозможные разновидности крепостничества и рабства. Они могли быть местными, но резко усиливались мировым рыночным спросом на дешевое сырье. А могли и быть завезены из передовой Европы, как плантационное рабство в Америку. Данный парадокс на примере западной текстильной промышленности, первой отрасли сплошной индустриализации, чей громадный спрос на хлопок обернулся в колониях распространением плантационного рабства, подробно описывается в недавнем бестселлере гарвардского экономического историка Свена Беккерта Empire of Cotton: A New History of Global Capitalism.
Однако за пределами Запада некоторые государства смогли в конце XIX – начале XX века избежать превращения в периферию ценой собственной трансформации в агрессивных модернизаторов. Строго говоря, подлинно успешных примеров такого рода всего два, причем культурно столь разных, как Япония и Россия. Мы, наконец, получили основания к анализу истоков и значения Советской революции. Но это – совершенно отельная история.