Савва Бродский. У значительного лица. 1978–1981
Однако тотальность российской власти – не только пресловутые «обручи», сдерживавшие центробежные энергии территориального гиганта. В своей патерналистской ипостаси это еще парадоксальный субститут неразвитого гражданского общества в его домостроительном аспекте. В частности, не только политэкономическая реальность, но горизонты и содержание культурной политики здесь привычно формируются не обществом, а государством.
Саморазвитие общества сдерживалось «лоскутным», экстенсивным характером
социальных коммуникаций, отдавая приоритет «скорлупе» централизованного
аппарата, что заметным образом сказалось на конфессиональной, языковой,
историко-поэтической связности: стимулируя социальную инертность и порождая
стереотипы в общекультурных клише.
Из-за подобного цивилизационного своеобразия гражданский прогресс и гуманизация общества оставались и остаются главной социокультурной задачей России. А также ее политическим императивом. Альтернатива – истощение пассионарности индивидов, девальвация российского этоса и архаизация ментальности народа, обитающего в обозначенных историей пределах, но уже в радикально изменившихся обстоятельствах – подвижном и трансграничном мире.
«Русский Бог»
Российская цивилизация несет в своем естестве оригинальные социокультурные коды, причем глубинного, фундаментального свойства. В чем именно их природа? На каком фундаменте возводилось Государство Российское, воспринявшее домостроительный импульс от Второго Рима, но также впитавшее в себя ордынские культурные и административные токи?
С наследием византийским вообще сложилась непростая ситуация. В обществе до сих пор господствует стереотип о преемственности Руси и Византии, выраженный, к примеру, в легенде о «шапке Мономаха» или в поздних толкованиях тезиса о Третьем Риме. Связь, действительно, существует, равно как наследие и преемственность, только вот в каком смысле? Если обратиться к событиям и документам XV–XVI веков, мы видим: дело обстояло подчас едва ли не противоположным по отношению к поздним прочтениям ситуации образом. И формула Третьего Рима осознавалась тогда, скорее, как опровержение Византии, отрясание ее праха, нежели как ощущение кровного родства и наследования.
Однако обретение православного апофатического богословия, развиваемого в Византии, познание мира удивительных энергий, постигаемых и пестуемых в основном в исихастском кругу, а на русских просторах – нестяжателями, заволжскими старцами, каким-то образом – с изменениями, угасаниями, провалами вплоть до трагического надлома – было все же унаследовано Россией. И унаследовано во многом в сфере практики, а не богословия. Богословия же как такового в России, пожалуй, и не сложилось, а вот практика, «практическое богословие» сложилось.
Обретение православного апофатического богословия, развиваемого в Византии,
познание мира удивительных энергий, постигаемых и пестуемых в основном
в исихастском кругу, а на русских просторах – нестяжателями, заволжскими
старцами, каким-то образом – с изменениями, угасаниями, провалами вплоть
до трагического надлома – было все же унаследовано Россией.
В целом же Русское царство, обретшее собственный формат государственности, нащупав стержень оригинальной культуры и идеологии, аккумулировав при этом претензии на реконструкцию миропорядка, напоминало в то время сжатую пружину. В течение весьма короткого исторического срока энергия преобразований сказалась не только на размерности и статусе страны, но и на самосознании народа. Она ввела в мировой контекст деятельного персонажа, который с тех пор при всех исторических пертурбациях вплоть до последнего времени не покидал историческую сцену.
Апофатичность, прочитанная и воспринятая как особый культурный импульс, произвела ряд отличных от источника и от западноевропейских версий христианской культуры производных. Созвучных, однако, психологическому складу русских очарованных странников-первопроходцев, купцов и монахов, разбойников и воевод, обитавших – вспомним об этом обстоятельстве – на краю лишь частично познанной земли-ойкумены.