Кризис прежнего, возможности нового
Георгий Дерлугьян
Источник: альманах «Развитие и экономика», №12, февраль 2015, стр. 36
Георгий Матвеевич Дерлугьян – профессор социологии Нью-Йоркского университета в Абу-Даби
Главное политическое и идейное условие наших дней – конечно, кризис гегемонии США. Сигнальный предкризис ударил еще в 1960–1970-е годы. Его последствия так и не были преодолены, а лишь отложены на два десятилетия благодаря неожиданному распаду СССР и столь же неожиданному успеху глобализации на основе американской неолиберальной идеологии и американских же финансовых институтов.
Историко-логическая последовательность американского кризиса в чем-то поразительно похожа на последовательность кризисных событий, приведших к советской перестройке. Обе сверхдержавы достигли пика геополитического влияния, внутреннего благосостояния и идейного престижа после 1945 года. Конечно, Америка и Россия – уникальные страны-гиганты континентального масштаба, непосредственно выросшие из расширения переделов европейской цивилизации и со временем превзошедшие Европу. Такое развитие предсказывал еще в 1830-х проницательный Алексис де Токвиль, однако геополитические прогнозы исполняются крайне медленно. Как говорил Йозеф Шумпетер, день в мировой экономике длится столетие. Но в августе 1914 года имперская Европа совершила, по сути, групповое самоубийство. И лишь через 30 с лишним лет после этого Европа стабилизировалась в новом мирном – хотя и реликтово-карликовом – состоянии под двойственным покровительством – СССР и США.
Руководство обеих сверхдержав, разумеется, провозгласило послевоенные успехи исполнением собственных идеологических предначертаний, будь то развитой социализм или регулируемый капитализм. Технологический рост середины XX века мощно подкреплял их уверенность в своих силах. (Какой научно-фантастический оптимизм и страхи порождали тогда космос, органический синтез и особенно атомная энергия!) Сверхдержавам оставалось увековечить свою модель и в азартном соперничестве распространить ее на остальной мир в виде программ «либеральной модернизации» либо «социалистической ориентации».
Американцы напоролись на неподатливость Кубы и Вьетнама. СССР получил аналогичные проблемы в Венгрии, затем Чехословакии и Польше и, наконец, в Афганистане. Первой вполне ожидаемой реакцией было применение на первый взгляд подавляющей военной силы в сочетании с экономической «помощью» союзникам, оказавшимся на поверку бездонной бочкой. Это привело к нарастающему бюджетному кризису, который, в свой черед, обострил внутриэлитное соперничество между просвещенно-реформистскими и ортодоксально-консервативными фракциями политического истеблишмента обеих стран. Внутриэлитные разногласия выплескивались наружу, порождая растущие надежды среди интеллигенции и новых средних слоев образованных специалистов. С советской стороны известно множество примеров того, как деятели науки и культуры – в полном спектре, от махровых реакционеров до либеральных диссидентов, – писали записки на Старую площадь. Но ведь и в Америке 1968 года молодые профессора элитных университетов – Бжезинский, Киссинджер, Хантингтон и с другой стороны Валлерстайн – стали поставщиками идей для кандидатов в президенты от Никсона до Боба Кеннеди.
Следом за периодом гласности, то есть выплескивания в открытую печать идейной борьбы элитных фракций, наступает этап радикализации в основной массе средних и даже нижних слоев, ловящих политический момент. Радикализация происходит на основе двух программ: требования демократического доступа на политическую арену (белые средние слои в США и русскоязычные специалисты в СССР) либо признания групповых идентичностей (в США это движения негров, индейцев, феминисток, в СССР – национализмы во всех республиках). Оказавшись в цейтноте, политическое руководство спешно обещает удовлетворить все пожелания, включая большую долю экономических гарантий, что уже до невозможности перегружает бюджет и провоцирует экономический кризис.
В 1970-е руководству СССР неожиданно помог взлет цен на нефть. Однако это лишь отложило на полтора десятилетия наступление окончательного кризиса. Конечно, СССР был почти впятеро беднее США по ВВП на душу населения, имел иную структуру экономики и исторически сложившееся размещение промышленных баз на своей бескрайней территории. Однако сравнивая траектории обеих сверхдержав, ни в коем случае нельзя забывать разницу в качестве геополитических союзов. Одно дело иметь сателлитами Польшу и Болгарию, и совсем иное дело – ФРГ и Японию.
Руководство США в 1979 году пошло на отчаянный шаг, срывая ограничители, которые регулировали экономику со времен «нового курса» Рузвельта. Эффект, как становится ясно из ныне опубликованных стенограмм Федерального резервного фонда, превзошел все ожидания американского Центробанка. В 1980–1990-е в США хлынул поток инвестиционных капиталов из Западной Европы, Восточной Азии и нефтедобывающих стран, искавших более выгодного вложения с низкими рисками. Сломав рузвельтовские механизмы регуляции, Уолл-стрит добился спекулятивной конъюнктуры, невиданной со времен Belle Époque 1900-х и «джазового бума» 1920-х. Но также возродился и призрак спекулятивного обвала, подобного «черному вторнику» 1929 года.
Пока что этот призрак удавалось заговорить как минимум трижды – во время паники 1987, 1998 и 2001 годов. Призрак, однако, никуда не делся, а напротив – вырос до гигантских размеров. В первую очередь это дотоле невиданный дефицит платежного баланса США и астрономическая задолженность, которую все еще финансируют банки Восточной Азии – несомненно, из опасения, что обвал американского рынка погребет в обломках и их экспортно-ориентированные индустрии. Перспектива настолько пугающая и неясная, что экономические аналитики мейнстрима о ней предпочитают молчать либо говорить профессионально-жаргонными экивоками. Тем более от этой темы уклоняются политики, добивающиеся голосов избирателей. Американская война с террором выглядит на этом фоне дерзким и крайне честолюбивым обходным маневром – чей провал теперь можно считать свершившимся фактом.
Что на этом фоне полезного и вразумительного могли бы сказать экономисты и обществоведы? Самым непродуктивным было бы продолжать в дурную бесконечность дебаты 1990-х на модные, но туманно-неопределенные темы глобализации, рыночных и либерально-демократических «транзитологий» или достижения полумифических рубежей постиндустриализма и информационного общества.
Неолиберальная глобализация, как становится ясно в нынешней атмосфере нелегкого отрезвления, была на деле последней великой утопией XX века. Она имела поразительно много общего со своим единоутробным собратом и заклятым соперником – марксизмом. В самом деле, марксизм и либерализм родились непосредственно из идей Просвещения. Великие умы той эпохи – от Ньютона до Огюста Конта – были потрясены открытием законов природы и собственной способностью объяснить – а значит, изменить мир. Если, согласно знаменитой формуле тех времен, Бог – механик, а мироустройство постижимо так же, как устройство часового механизма, значит, возможно и необходимо отыскать те кнопки и рычаги, которые управляют нашим миром.
Сегодня, критикуя твердую веру Просвещения в могущество науки, ни в коем случае не следует впадать в другую крайность, подвергая сомнению саму науку и научный метод рассуждения, как к тому склонны постмодернистские критики. Великий американский астроном и популяризатор Карл Саган просил своих слушателей задуматься, сколько из них были бы вообще живы, если бы не достижения медицины вроде элементарных антибиотиков. Критическому разбору подлежит та темная зона социальных наук, которая имеет тенденцию переходить в идеологическую веру.
И либерализм, и марксизм постулировали, что все развитие человеческих обществ идет по ступеням прогресса. Они лишь спорили с догматическим апломбом о количестве этих ступеней и их определении: рабство–феодализм–капитализм–социализм или аграрное–индустриальное–постиндустриальное общество. Главный же спор был о том, достигнута ли уже высшая ступень модернизации или еще предстоит революционный прыжок в светлое будущее, к социализму, когда история уж точно завершается и наступает окончательное воплощение исторической программы. Марксисты считали двигателем прогресса рабочий класс, либералы – средний класс. Для первых главным способом исторического движения была революция, для вторых – эволюционная реформа.
Аналогии можно продолжать и дальше, что совершенно не случайно – обе идеологии выстраивали свои позиции в одном и том же интеллектуальном пространстве, только с противоположными знаками. Великий французский социолог Пьер Бурдье иронизировал, что подлинно мощная догма является нам не сама, а в паре якобы взаимоисключающих антиномий.
Обе стороны марксистско-либеральной догматики достигли зрелого выражения в 1930–1960-е. Учебным катехизисом одного лагеря стал энгельсовский «Анти-Дюринг», другого – «Протестантская этика и дух капитализма» Макса Вебера. Обоих классиков при этом покрыли изрядным слоем мертвящей бронзы. Тем, кто в студенческие годы настрадался от советских курсов научного коммунизма, было бы весьма забавно и поучительно поглядеть, что происходило при переводе Вебера на английский. Как, к примеру, слово «господство» (Herrschaft) плавно превращалось в куда менее грубый «политический авторитет» (political authority). Немаловажно и то, что переводом и – по ходу – увековечиванием Вебера руководил Толкотт Парсонс, убежденный американский патриот и сам в молодости протестантский пастор. Крайне наивно было бы воспринимать усилия научной школы Парсонса по построению системной теории общества лишь как абстрактную социологию. Опять-таки, сказанное вовсе не означает отказа от попыток построения системных теорий. Парсонс велик именно своим размахом и успехом в построении сильной научной школы. Но у великих – великие же ошибки, на которых лучше учиться, чем повторять зады чужих авторитетов.